В армию меня призвали в шестьдесят втором году, и был я обычный солдат. Не каптёр, не писарь, не из музвзвода. Просто оператор­т-елеметрист. Мне было всё интересно. И место, где довелось три года служить, оказалось прелюбопытное — космодром.

Как назвали его в шестьдесят первом, после полёта Гагарина, Байконуром, так до сих пор и зовут. Почему Байконур? Да, есть в Казахстане  такой посёлок. Километрах в трёхстах на северо­восток от истинного космодрома. Все, кто в разные годы служил и работал там, — строители, монтажники, учёные, воины­ракетчики, космонавты — все называли космодром честно — Тюра-­Тамом. Фальшивое имя придумали ему партийные начальники — любители темнить. По технической неграмотности они не знали, что трасса выведения легко вычисляется. Американские баллистики быстро разобрались, откуда в реальности стартуют наши космонавты, и всегда именовали космодром Тюра­-Тамом. Мы, солдаты, звали его ещё «второй площадкой», «двойкой». Но не Байконуром.

В первом моём солдатском письме домой я писал: «Живём мы в Средней Азии. Это единственная конкретность, которую разрешили нам писать в письмах».

В то, что мы на космодроме, в первые дни не верилось.

И Гагарин отсюда стартовал? — удивлялись мы, оглядываясь по сторонам.

И Гагарин, и Титов, и Николаев с Поповичем, ­спокойно отвечал нам старшина Валера Вульфин. — И на вашу долю кто­-нибудь достанется. Не волнуйтесь. Учитесь.

Нам не терпелось увидеть стартовую площадку и монтажно-­испытательный корпус, сокращённо МИК.

Технические занятия проводили с нами опытные сержанты и молодые офицеры — каждый день, свободный от караулов, круглосуточных нарядов по кухне и погрузочно-­разгрузочных работ. Занимались на свежую голову — после завтрака и до обеда.

В наши годы на космодроме был в ходу такой стиль поведения: если случилось что­-то непонятное-­неприятное, не бледней, не красней, не паникуй. Подойди спокойно к своему начальнику­-командиру и тихим голосом доложи. Культивировалось и высоко ценилось спокойствие, даже показное безразличие. Ибо сдержанность всегда помогает в работе. Давалось это непросто, особенно на первых порах. У кого решительно не получалось, была перспектива загреметь до конца службы в роту охраны или на хозяйственный двор.

Мы быстро поняли, что обращаться с космической техникой надо уважительно, даже педантично, помня, что в нашей работе отклонение от нормы — это и есть норма. А вот когда все идёт гладко, без сучка, как говорится, без задоринки, тут, брат, насторожись. Не дёргайся, конечно, но жди осложнений. Не откладывай на авось ни единой, внушающей даже крошечное сомнение, мелочи. Уронил, к примеру, отвёртку в глубину ракеты и рукой её, заразу, не достать, вспомни, что в кармане у тебя зачем­то лежит верёвочка (перкалевая лента), что можно ею быстро привязать магнит и, проявив терпение и сноровку, выловить отвертку, как рыбку, поднять наверх и облегчённо вздохнуть. И, конечно, не искать себя в списках награждённых.

А награды всё же были. Ордена и медали — скупо, редко. Помню, рядовому Дорожкину дали медаль (не помню какую), сержанту Груздеву — орден Красной Звезды. Чаще — благодарности на шершавой, отнюдь не праздничной, но такой приятной бумаге размером 150 на 205 миллиметров «за образцовое выполнение специального задания командования». За пуски Феоктистова, Егорова и Комарова на корабле «Восход» и за Беляева, Леонова — на «Восходе­-2».

Спасибо октябрю 1964 года. Космонавты слетали на своём маленьком тесном «Восходе», полюбовались полярными сияниями, восходами и заходами солнца, пообедали из туб, попросили продлить их полёт ещё на сутки, получили от Королёва категорический отказ, приземлились без катапультирования там, где их ждали. Вечером прилетели к нам, в Тюра-­Там. Мы их встретили. На следующий день, рано утром, они должны были лететь в Москву. Под цветы и фанфары. А в Москве — переворот. Хрущёва его товарищи отправили в отставку, а Брежнева ещё не назначили. И сказали тогда космонавтам: «Отдыхайте, дорогие. Ждите».

Осенью у нас хорошо, не жарко. А ветры хоть и напористые, но не злые. Кто­то из нашего начальства, похоже, что командир части полковник Юрин — заботливый и умный, редкий человек,­ вспомнил добрым словом о стартовой команде (сколько нас тогда было — 20, 30, 50 человек?). И распорядился подготовить благодарственные листы. Те самые — «за образцовое выполнение…». Расписался сам и попросил Феоктистова, Егорова и Комарова составить ему компанию. Нам тогда говорили, что сделали они это охотно, от души. Да и время ожидания скрасили добрым делом. Это были их первые «космонавтские» автографы.

Чаще всего мы видели космонавтов в монтажном зале. И тех, кого уже хорошо знали в лицо, и новых, ещё не летавших. Поначалу мы отвлекались от работы, смотрели на них во все глаза. Потом — как ни странно — привыкли. Люди как люди. Много лет спустя я узнал, что они воспринимали нас, ракетчиков, как вершителей своих судеб. Причём говорилось это не с трибуны, а доверительно. О том, что мы — «вершители», мы тогда, к счастью, не знали и просто делали свою работу.

Нам постоянно надо опровергать Пушкина с его «мы ленивы и нелюбопытны». Нет! И работящи мы, и до всего нам есть дело. Была бы охота!..

Для первого космонавта была разработана полётная инструкция — несколько листочков бумаги. Гагарин сразу выучил её наизусть, как хорошие стихи. Шутили, что в этой инструкции всего четыре слова: «Ничего не трогай руками!»

Гагарин летал 108 минут, а возможности кораб­ля с запасами кислорода, воды, пищи, электроэнергии были до десяти суток. Большая часть космической еды было в тубах. Щавелевое пюре с мясом, мясной паштет, шоколадный соус, соки — каждая туба весила 160 граммов. Десять лет назад на аукционе «Кристис» в Нью­-Йорке одну такую тубу — лот № 233 — кофе с молоком — продали за 12925 долларов. Еда из тубы — вкусно и удобно. Подтверждаю — пробовал, угощали. Там, на космодроме. Получается: это мог быть самый дорогой в моей жизни кофе — 160 граммов, одна, по сути, чашка.

Но сущие копейки стоил кофе в буфете МИКа. Штатного кофевара не держали, по очереди в дни и ночи авральных работ дежурили там чертёжницы, химики, архивариусы — офицерские жёны. Приветливые они были. Бывало, за полночь объявят на полчаса перерыв, забежишь, попросишь: «Двойной, пожалуйста!» Сядешь за столик, прикроешь глаза, вдыхая нежный аромат молотых зёрен. Она тем временем сварит, поставит белую чашку на блюдце. «Цок­цок» — приятно звякнет стальная нержавеющая ложечка. Подходишь, она говорит: «Я вам бутерброд положу…» и славный ломоть душистого хлеба с мягким молодым швейцарским сыром на чистую сухую тарелку кладёт.

Первый запуск ракеты потряс — это была эйфория новизны, удача жизни. Потому что в бездонное небо, а не за бугорок, в осколки и огонь жидкого кислорода. Мощно, разрывая воздух, как шёлковую ткань. С резким раскатистым гулом — гу­у­у­ло­о­ом!

Во время ночных пусков становилось невероятно светло. Тени от неподвижно стоящих людей и машин становились резкими, живыми, бегущими!

Июнь, июль, август — свирепое пекло. Ветер грубо свистел и нёс громады жгучего песка. После отбоя в 23.30 мы мочили под краном с тёплой бурой водой простыни, заворачивались в них, ложились в постель и, пока простыня не высохла, старались заснуть. От вязкой духоты болела голова и тяжело билось сердце. Кондиционеры были только в санчасти и в кабинете Королёва — однажды я заходил к нему за автографом, видел, знаю. Кажется, небольшой кондиционер стоял в нашей фотолаборатории. Телеметрия в те годы записывалась на фотоплёнки. Проявляли их и сушили Лёша Петренко и его товарищи. Я относил эти плёнки в просмотровый зал, раскладывал на прозрачных, из матового плексигласа столах с подсветкой. Подходили инженеры — военные и гражданские, внимательно смотрели, негромко переговаривались…

Но об этом мы не писали домой — запрещалось, считалось секретным. Запрещалось вести дневник. В магазинах не продавали вино. Шампанское, марочные вина, водка и коньяки строго хранились на складе у бывшего сверхсрочника Габрусевича для главных конструкторов и военных чинов с большими звёздами на погонах. Крупные успехи они отмечали в столовой «Люкс», в просторечии «Маршальской».

Все остальные — понемногу и тайно — пили спирт. Поначалу это был ректификат, потом — гидролизный. Но оба — 96 градусов. Жуть! Разбавляли его водой или соком. Спирт мутнел, нагревался. Словом, страдай, печень! Страдай и терпи.

В начале мая всем солдатам и офицерам делали прививку от ядовитых фаланг и змей. Чтобы не заболеть дизентерией, перед входом в столовую ставили две бочки с хлорированной водой. По локоть окунали руки. В баню наше подразделение ходило по вторникам. Раз в неделю менялось бельё.

В первый же месяц своей службы я записался в библиотеку. Это была маленькая комната с печью, которую топили дровами. Я иногда заходил туда на час­полтора, читал «Новый мир» и журнал «Искусство кино», писал письма. В библиотеке было малолюдно и тихо. Библиотекарша была неразговорчива и грустна. На следующий год открыли большой Дом культуры, библиотекарша стала его директором, вышла замуж и повеселела.

Большой радостью и лучшей наградой был для солдата отпуск домой. Давали 10 суток и 6 суток на дорогу  ­ поездом туда и обратно. Я получил отпуск после запуска Феоктистова, Егорова и Комарова и, чтобы побыть дома чуть дольше, возвращался в часть самолётом, доплатив разницу в стоимости билета. Маршрут оказался сложным: Ростов — Минеральные Воды — Гурьев — Актюбинск — Кзыл­-Орда. Потом немного поездом и попутным грузовиком.

В Гурьеве была долгая задержка, я послал командиру части телеграмму, объясняя причину. Опоздал на сутки, но простили. Даже не пожурили ничуть. Некогда было журить — в МИКе ждала срочная и снова круглосуточная работа.

В 65-­м году была демобилизация — дембель. 18 июня кто­то предложил сфотографироваться на память. Фотографировались недалеко от казармы, фон — кирпичная стена.

Смотрю сейчас — двадцать три человека. И что замечательно — ни одной сволочи. Наверно, мне повезло.

В тот год мы разъехались по домам. Жаль, не обменялись адресами. Всех помню.

Валерий Наставкин