Преступный мир – это этнос: темный, циничный, жестокий, но все же народ, плоть от плоти нашего печального общества


А начиналось всё с Миклухи…


Для меня темой этой недели стал День этнографа, который отмечается 17 июля. Он активно стал праздноваться в 1970–1980-е годы. Правда, термины «этнос», «этнография», «этнолог» и многие подобные до сих пор являются предметом горячих баталий.


Говоря без затей, этнос – совокупность людей, которая имеет общие признаки: происхождение, единый язык, культуру, хозяйство, территорию, взгляды на окружающий мир и ещё тучу любопытных особенностей. Многие учёные считают: «этнос» – то же самое, что «народ», тем более с греческого «этнос» именно так и переводится. Но и это не объясняет ровным счётом ничего. Поскольку по поводу народа поколения учёных тоже не пришли к единому мнению: с помощью каких признаков этот самый народ определяется? Новые исследователи норовят подкинуть в «общий мешок» какую-нибудь свою «погремушку». Или, наоборот, вышвырнуть «барахло», которое, на их взгляд, безнадёжно устарело.


Единственное, в чём сходятся учёные мужи: все они являются продолжателями благородного дела Николая Николаевича Миклухо-Маклая – русского этнографа, биолога, путешественника, исследователя. Оттого и День этнографа отмечается в день рождения Миклухи, который, к слову, никаким Маклаем не был, а добавил вторую часть фамилии «по приколу».


Но почему же я выбрал темой именно День этнографа? Да потому, что к этим людям нескромно норовлю причислить и себя. Правда, занимаюсь я этнографией несколько экзотической, чтобы не сказать – нетрадиционной (свят-свят!). Но, как говорится, чем богаты, тем и рады…



Страна чудес и беззакония


Среди этнографов нередко встречаются чудаки, бунтари и немного хулиганы. Среди них, например, сын замечательных поэтов – Николая Гумилёва и Анны Ахматовой. Я имею в виду Льва Гумилёва, автора теории этногенеза и пассионарности. Не бойтесь дюже умных слов, господа станишники. Суть теории проста: народ, как и отдельный человек, рождается, доживает до периода расцвета, а потом начинает затухать и умирает (или влачит унылое, жалкое существование). Всё зависит от пассионарности – внутренней энергии, которая не даёт этносу спокойно жить и постоянно заставляет действовать, тянет на подвиги. Вот как казаков: то в поход «за зипунами», то в Сибирь с Ермаком Тимофеевичем, то вместе с Лжедмитрием на Москву, то с Москвой против Лжедмитрия… Причём такая пассионарность может повторяться, вспыхивать и затухать. Правда, откуда она берётся и с какого перепугу растворяется в неизвестности, Лев Николаевич толком не объяснил. Поэтому многие этнографы считают его теорию пустой фантазией.


Что касается экзотической этнографии, которой я занимаюсь больше трёх десятков лет, она посвящена отдельному народу, который объединён и общим языком, и особой культурой, и традициями, и воззрениями на мир, и даже территорией. С территорией, правда, вопрос спорный. Один человек метко назвал её «Архипелаг ГУЛАГ», а сами аборигены предпочитают другие названия – «страна Зэкландия» или «Лимония – страна чудес и беззакония». Себя же именуют в зависимости от обстоятельств по-разному: «арестанты», «сидельцы», «зэки», «пассажиры» и т.д. Наиболее влиятельные – «воры», «правильные пацаны», «чёрные», «блатные». Одна беда: сурьёзные этнографы не хотят признавать всю эту братию отдельным народом. Так ведь и казаков народом не считают. И что, это нас когда-нибудь сильно смущало?


Однако вернёмся к Льву Гумилёву – этнографу, писателю, переводчику, археологу, историку, географу, философу… Его судьба тоже тесно связана с «Зэкландией». За долгую жизнь он был четырежды арестован. В 1933 и 1935 годах благодаря заступничеству крупных литераторов его освободили и восстановили в Ленинградском университете. Зато в 1938 Гумилёва «закатали» в норильские лагеря на пять лет. Отмотал срок, воевал, окончил экстерном истфак – и снова загремел на 10 лет в ГУЛАГ «по старой памяти». В 1956-м реабилитирован, благополучно дожил до 1992 года, создал научную школу, книги его издаются большими тиражами.


Именно Лев Николаевич стал моим духовным учителем в криминальной этнографии. Поначалу меня как выпускника филфака заинтересовала его шутливая пародия – лекция на блатном жаргоне «История отпадения Нидерландов от Испании», которую он сочинил в 1939 году в Норильсклаге. Вот для примера: «Испанцы стали качать права... Отказчиков сажали в кандей на трехсотку, отрицаловку пускали налево. По всей стране пошли шмоны и стук, спешно стряпали липу (Гадильники ломились от случайной хевры).  Граф Эгмонт на пару с графом Горном попали в непонятное. Их по запарке замели, пришили дело и дали вышку». Ну и так далее.


Я решил продолжить этот опыт в поэзии. Так появились переводы пушкинского «Я с вас тащился; может, от прихода // Ещё я оклемался не вконец», тютчевское «Блажен, кто отмотал свой срок // В дни беспредела на кичмане», лермонтовское «Урыли честного жигана // И форшманули пацана» и прочее. Я бросился изучать язык «тёмного этноса», историю, культуру, быт и традиции… Это оказалось увлекательно, необычно. И в экспедициях недостатка не было: два десятка зон, «крыток» и других не менее любопытных учреждений, многие из которых посещал не единожды.


Вообще-то в хрущёвскую «эпоху раннего реабилитанса» интерес к арестантскому этносу охватил многих представителей интеллигенции, прошедших сталинские лагеря. Но сегодня многим россиянам кажется, что «ковыряться в лагерной мерзости и отрыжке» нет смысла. Изучать надо культуру и историю свободного общества, а заниматься «тюремной этнографией» – глупо и постыдно.



Как иудеи православных развращали


Позволю не согласиться. Этнография арестантско-уголовного народа остаётся белым пятном. Её место занимает криминология – дисциплина сугубо практическая, посвящённая изучению личности преступника, чтобы легче было с ним бороться.


Но это – совсем другая песня! Судьба, психология, культура, характер народов нашего Отечества настолько связаны с «запроволочным миром», что необходима плеяда серьёзнейших учёных, которые вплотную занялись бы этой проблемой. Бесспорно, что уголовно-арестантское сообщество у нас имеет отчётливые черты отдельного этноса, и он не только постоянно влияет на общество, но в немалой степени сохраняет традиционные черты, которые это общество потеряло. Без знания истории, психологии, культуры, фольклора, традиций «запроволочного народа» образ России выглядит искажённым и ущербным. Не изучая криминально-арестантского этноса, мы лишаем себя части своей идентичности.


Да-да, арестантский мир как замкнутая система является во многом памятью утерянного нами прошлого. Он живёт тем, что мы давно уже сдали в архив. А это порой обидно.


Приведу несколько забавных примеров. Скажем, откуда взялось уголовное «бабки» – деньги? Первоначально слово звучало как «бабка», в крестьянском хозяйстве так называли несколько составленных снопов на жниве, последний водружался сверху. Издали это и впрямь напоминало дородную бабу. Такие бабки служили мерой счёта при сборе урожая: «Ты сколько бабок с поля снял?» и т.д. Или популярное уголовное «греть» – помогать, «грев» – помощь, «греть босяка»… Но почему «греть»? Да потому, что это идёт от общеславянского обычая «греть покойника», когда на могилах или во дворах разжигались костры, чтобы умершие души приходили погреться. Туда же приносили пищу и вино.


Таких примеров можно привести великое множество. Свыше половины блатного жаргона – это лексика живого великорусского языка: «малина», «халява», «ботать», «базлать», «лох» и проч. Говорю не для того, чтобы потешить почтеннейшую публику. Просто не зная элементарных вещей, многие «вчёные» начинают сочинять байки о том, что русский уголовный жаргон придумали «клятые евреи», чтобы «развратить православных». Вместо реальной истории нам подсовывают нелепые байки с той же самой «халявой», «малиной» и прочим.


Советский и российский криминально-арестантский народ сохранил в памяти своей и традициях необычные пословицы, поговорки, присказки, отразившие черты и быт поколений. Блатные песни превращались во фронтовые либо наоборот, фронтовые после переделки становились блатными. Пишу об этом не для того, чтобы кто-то из вас восхищался или радовался подобным открытиям. В истории криминально-арестантского этноса немало мерзких и страшных страниц. Но и они многому учат. Если бы криминальная этнография как специальный раздел науки существовала в 1960–1970-е, возможно, нам удалось бы предотвратить развал Советского Союза и провести изменения системы менее болезненно. Вместо этого в 1980–1990-е мы получили такой разгул преступности и появление новых её форм (в виде крупных бандитских группировок, преступных организаций, организованных преступных сообществ), что российское общество за малым не стало «великой криминальной империей». Или стало?


Страна вроде бы гуманизируется, количество «сидельцев» со времён Союза сократилось в 2,5 раза, а общество насквозь криминализовано, начиная с проникновения самой примитивной лексики блатного жаргона во все слои, включая культуру во всех проявлениях, СМИ, художественную литературу и общественные отношения.


Полки книжных магазинов переполнены низкопробными «дюдюктивами», но попробуйте найти хоть одно вменяемое исследование феномена арестантско-криминальной субкультуры. Их нет. Как же в этих условиях не расцвести АУЕ – «Арестантско-уркаганскому единству»? Заметьте: к 1970-м годам в самом криминальном обществе слово «уркаган», «урка» считалось устаревшим, использовалось разве что в старых песенках. Оно возродилось уже позже, во многом силами отечественных шансонье:



Я ростовский испытанный урка,


Воровать для меня, что дышать,


Ты же знаешь, любимая Мурка,


Как опасно мне в этом мешать!



А затем уличная гопота, сопливые подростки-недоумки создали это самое АУЕ. И вслед за ними эту аббревиатуру подхватили многие профессиональные уголовники! Вот такая обратная связь…


Увы, изучение преступного мира не как отбросов, а как этноса – тёмного, циничного, жестокого, но всё же народа, плоти от плоти нашего печального общества – находится сегодня в глубоком загоне. Пока речь идёт не об изучении, а о смаковании.


А смакует в основном молодняк. Как наркоту, как галлюциногенные грибы. Но вот вопрос: смогут ли эти ребятишки, став взрослыми, оклематься от такого «прихода»? И вопрос этот – не к этнографам, а к власти.


Будем надеяться, что она его услышит.