Так вышло, что о трагической гибели Калашникова я узнала не из сообщений СМИ, а из стихов. Был вечер бардовской песни и поэзии, и вдруг прозвучал стих, где это имя — в ряду всем известных поэтов, ушедших до срока, не дожив, не допев. Хотелось обмануться мыслью, что это о другом каком­то Калашникове, но в таком ряду стоять мог только он один — Виталий, поэт легендарной «Заозерной школы».

Их было пятеро: Геннадий Жуков, Виталий Калашников, Игорь Бондаревский, Александр Брунько и Владимир Ершов. Каждый — по­своему колоритен, в том числе и внешне. Калашников, как верно заметил поэт и художник Андрей Анпилов, более всех заозерников походил на романтического поэта: «Всегда восторженная речь, кудри до плеч… Юный, вечно на бегу, всегда отчего­то веселый и чем­то вдохновленный, интеллектуально подвижный. Влюбленный, как Арамис, и самоуверенный, как д’Артаньян».

 Когда он заходил в мою мастерскую, туда врывался самум, ­ вносит еще один штрих в его портрет Владимир Ершов.

Мое знакомство с Калашниковым пришлось на середину 80­-х годов, в то время он нередко заглядывал в нашу редакцию, среди сотрудников которой были и его добрые знакомые. Я не сразу узнала, что парень с обаятельнейшей улыбкой, всегда куда­то  еще пытавшийся успеть, — поэт. Когда коллега дал мне почитать отпечатанные на машинке стихи этого парня, они меня поразили. Это было так искренне, так просто и в то же время волнующе. Родные просторы превращались  в какую­то сказочно прекрасную картину:

Смываю глину и сажусь за стол,
За свой рабочий стол возле окна.
Блестит Азов, а розовый Ростов
По краю быстро схватывает тьма.

Светило плавит таганрогский мол 
И расстилает алую кайму.
Ростов в огнях, а розовый Азов
Через минуту отойдет во тьму.

Еще блестят верхушки тополей,
Но их свеченье близится к концу,
С последней зыбкой кучкою теней
Плывет баркас по Мертвому Донцу.

Смыкает мрак широкое кольцо,
В котором гаснет слабый отблеск дня,
И вот мое спокойное лицо 
Глядит из черных стекол на меня.

Молва о заозерниках разнеслась тогда широко. Многие, даже далековатые от поэ­зии, что­то о них слышали. Чаще, пожалуй, о том, что не вписываются в Систему, нашли прибежище где­то среди руин древнего Танаиса. Слухи порождали ожидание стихов с изобличительным политическим уклоном. И вот — концерт «Заозерной школы» или с ее участием — и часть публики в недоумении: а где же политические манифесты? Где (на худой конец) контрреволюционная ломка фраз и слов? Все ­  в русле классических традиций. Стихи о жизни, о природе, и больше всего — о любви.  

Мы шли по степи первозданной и дикой,
Хранящей следы  
промелькнувших династий,
И каждый бессмертник
был нежной уликой,
Тебя каждый миг уличающей
в счастье.
Мы были во власти того состоянья,  
Столь полного светлой
и радостной мукой,
Когда даже взгляд отвести — расставанье,  
И руки разнять нам казалось разлукой.

Это — фрагмент из поэмы Виталия Калашникова «Хижина под камышовой крышей» ­ вещи, достойной Антологии русской поэзии XX века.

­Конечно, они не были ни оппозиционерами, ни диссидентами,  считает тогдашний директор музея­заповедника «Танаис» Валерий Чеснок. — Не хотели вписываться в Систему, чтобы жить по указке? Да. Но уже одно то, что благодаря их участию пушкинские поэтические праздники в Танаисе сделались заметным явлением, привлекли множество молодежи, было большим хорошим делом. Я до сих пор не могу найти ответа на вопрос, почему эти праздники игнорировали (за редким исключением) члены Союза писателей? Может, завидовали энергии и напористости таланта «Заозерной школы»?

«Не любят поэты поэтов», ­так охарактеризовал обстановку на подступах к Парнасу наш земляк, большой российский поэт Леонид Григорьян. У заозерников было по­иному.

Взахлеб дружили, читали друг другу стихи, друг другом бредили,­ вспоминает те годы Владимир Ершов. Мысль о дружбе как одной из составляющих успеха «Заозерной школы» промелькнула и в моем разговоре с Игорем Бондаревским. Большая дружба — это вообще мечта. Публика интуитивно потянулась к поэтам, окруженным ее ореолом.

Их дружба выдержала многие искушения и испытания — и временем, и расстоянием, и успехом. Жизнь развела, но все равно общались: перезванивались, посылали друг другу новые  литературные опыты.

Под Новый год Калашников прислал Бондаревскому свои стихи, а того как раз пригласили выступить в ростовском арт­кафе «Ложка», и он их там прочел под аплодисменты собравшихся. А рассказать об этом Виталию уже не успел.

 ­Читать только свои стихи  скучно,­объяснил он выбор репертуара. — Я под настроение публики всегда читал и Жукова, и Калашникова, и других авторов, включая Блока и Мандельштама. Жуков и Калашников тоже так делали. Для нас это было естественно.

К слову, о других авторах. У Андрея Анпилова в его эссе о Калашникове, помещенном на сайте «Ростов неофициальный», есть такой дивный эпизод: «… случайно встретил этом Виталия на улице. Бежит, сияет.

А у меня подборку сняли в «Новом мире»!
Это ты этим так доволен?
Но если б ты знал, кому я место уступил!»

Оказывается, Иосифу Бродскому. Это была первая официальная публикация Бродского, появившаяся в Советском Союзе в перестроечные годы.

То, что сегодня время непоэтическое,­ это вроде как аксиома. Нынешним молодым мнится, что раньше было по­другому. Но не слишком поэтическим  время было  и четверть века назад. Большой, если не сказать огромный, интерес, когда рухнул Советский Союз, и дозволено стало прежде запретное, вызывали стихи  поэтов русского зарубежья, Серебряного века. Остальные — не очень. Но популярна была бардовская (самодеятельная, как ее тогда называли) песня, а фестивали КСП устраивались по всей стране. Заозерники Жуков, Калашников и Бондаревский были на этих фестивалях желанными гостями, хотя и в КСП — клубах самодеятельной песни — к поэтам без гитары многие относились с предубеждением (у заозерников с гитарой был только Жуков).

Почему нас приглашали участвовать в тех концертах, тогда как других поэтов без гитары там не привечали? Мы писали не совсем стихи, а как бы, в нашем понимании, драматические монологи, ­ комментирует эту ситуацию  Бондаревский. — Есть такое понятие — актерская песня. А у нас была актерская поэзия: стихи, которые удобно было читать вслух, со сцены.

При этом — без навзрыдности, искусственного нагнетания страстей, ничего гипертрофированного. Выходил, к примеру, на сцену Калашников, читал проникновенно негромким голосом поэтический монолог, и, по меткому сравнению Ершова, парил над публикой, как рок­звезда.

Виталий был многоодаренным человеком. Рисовал, занимался керамикой. После его переезда в Москву рассказывали, что его коллекцию керамических украшений демонстрировал на своих показах известный столичный кутюрье, а коллекция керамических орхидей заинтересовала какую­то британскую галерею. При этом поэзию он не оставлял, говорили даже о его поэтическом турне по Америке. Он вообще всегда был полон планов и идей. Собирался вот приняться за пьесу для кукольного театра…

Виталия, как и Геннадия, погубила московская молотилка, уверен Валерий Чеснок.­ «Заозерная школа» была феноменом, не случайно появившимся в духовном пространстве Танаиса, под его античным небом.

Стороннему наблюдателю могло показаться, что жизнь «Заозерной школы» в Танаисе — это бесконечная тусовка. Полная чушь! Существовали внешние атрибуты тусовки, некоторая театрализованность, но были и глубокие переживания и раздумья, и работа на археологических раскопах, и общение с историками­интеллектуалами, погружение в культуру античности. Недаром в их поэзии – особенно стихах Калашникова и Жукова — так часты имена античных поэтов, богов, героев. Близость этой прекрасной жизни, которая  расцветала и кипела под небом Танаиса, и от которой остались лишь какие­то фрагменты, давала пищу для философских размышлений, заставляла острее чувствовать неповторимость сегодняшнего дня.

Поэзия рождается из востребованности. Здесь, в Танаисе, были так необходимые поэту понимание и бесконечное восхищение. В гибели Виталия много пока неясного, но в общих чертах ситуация мне видится так: это — трагедия невостребованности. Искал слушателей. Нарвался на бесбашенную бражку.

Когда­то я мечтал построить дом, в котором бы жили все мои друзья, сказал мне Владимир Ершов. — Не удалось. Но я понял, что этот дом есть — он в моей душе. Теперь, правда, еще одна комната опустела… Но, знаете, с годами я перестал воспринимать смерть как катастрофу: тот, кто заснул вечным сном в одном месте, проснулся где­то в другом. И, может быть, наш Виталий родился теперь в семье какого­нибудь древнего римлянина, и ему предстоит еще сражаться с варварами или трудиться на гончарном круге, или снова сочинять стихи.

Лишь ночью,
один на один со Вселенной,
Я вижу, сколь призрачна наша свобода,
И горестно плачу над жизнью
мгновенной,
Несущейся, словно звезда
с небосвода.
Сейчас промелькнет!
Я сейчас загадаю,
Ведь должен хотя бы однажды
успеть я…
Сверкнула! И снова я не успеваю
Сказать это длинное слово:
бессмертье!

P.S. На прошлой неделе прах поэта Виталия Калашникова был предан земле на его духовной родине — в окрестностях Танаиса, там, где тремя годами раньше  обрел вечный покой его друг Геннадий Жуков.